Сновидение как объект

Die Traumdeutung(«Толкование сновидений»- работа Фрейда): уже само название связывает, даже бесповоротно объединяет сновидение и его интерпрета­цию. Полностью пересматривая эту работу, Фрейд одно­временно ставит себя в один ряд с провидцами различных традиций, мирских и религиозных, уделяющих особое вни­мание содержанию сновидений. При этом в какой-то сте­пени игнорируется сновидение как переживание: субъектив­ное переживание сновидца и интерсубъективное пережива­ние в терапии, когда к аналитику приносится сновидение, одновременно предлагаемое к рассмотрению и утаиваемое, говорящее и умалчивающее. Возможно, когда у Фрейда сон через интерпретацию проходит путь к своему окончатель­ному статусу, и сновидение наблюдаемое в образах, транс­формируется в сновидение, выраженное словами, что-то те­ряется: каждая победа оплачивается изгнанием, а овладе­ние — потерей.
Die Traumdeutung: уже само название связывает, даже бесповоротно объединяет сновидение и его интерпрета­цию. Полностью пересматривая эту работу, Фрейд одно­временно ставит себя в один ряд с провидцами различных традиций, мирских и религиозных, уделяющих особое вни­мание содержанию сновидений. При этом в какой-то сте­пени игнорируется сновидение как переживание: субъектив­ное переживание сновидца и интерсубъективное пережива­ние в терапии, когда к аналитику приносится сновидение, одновременно предлагаемое к рассмотрению и утаиваемое, говорящее и умалчивающее. Возможно, когда у Фрейда сон через интерпретацию проходит путь к своему окончатель­ному статусу, и сновидение наблюдаемое в образах, транс­формируется в сновидение, выраженное словами, что-то те­ряется: каждая победа оплачивается изгнанием, а овладе­ние — потерей.

Я собираюсь вернуться в ситуацию, предшествующую Traumdeutung, и уделить внимание тому, что метод Фрейда (желая иметь наибольшую эффективность), неизбежно ос­тавлял в стороне. Обращаясь к психоанализу за ориентира­ми, я хочу понять то, что представляется мне противоположностью значения и переживания. Я считаю, что подоб­ный шаг оправдан рядом написанных после Фрейда работ, равно как и моей осторожностью в том, что касается рас­шифровки содержания сновидения в клинической практи­ке, когда я не мог понять, что оно представляло как пере­живание или как отказ от переживаний. До тех пор, пока не будет понята функция сновидения в аналитическом про­цессе, и пока занимаемое им в субъективной топографии место будет оставаться неопределенным, — любая интер­претация послания сновидения, в лучшем случае, будет не­эффективной, а в худшем — бесконечно усложнит пред­ставления о конкретном объекте. Последний будет оставаться камнем преткновения для катектирования* либидо между аналитиком и пациентом: это уже не одно из существую­щих мнений, это признано всеми.

К этой точке зрения меня привели несколько событий. В октябре 1971 г. проводилась психоаналитическая конфе­ренция по вопросу «Сновидения в терапии». Она явилась намеренным напоминанием о конференции, проводившейся тринадцатью годами ранее, с намного более научным на­званием: «Использование онейрического материала в пси­хоаналитической терапии взрослых»2. Такое, более или ме­нее намеренное, изменение названия было задумано не просто с целью избежать повторения. Вследствие предпо­лагаемой эквивалентности между «сновидением» и «онейрическим материалом», а кроме того, вследствие сосредо­точения прений на их «использовании» существовал риск, что дискуссия в целом немедленно переключится на про­блему различных методик обработки этого материала. Пред­сказуемые индивидуальные различия во мнениях находи­лись в пределах диапазона, фактически уже охваченного участниками конференции. Говоря в общем, наблюдались две противостоящие тенденции, часто встречающиеся в од­ном и том же аналитике. Первая из них, которую ошибоч­но можно принять за классическую, заключалась в представлении, что сновидение — это «прямая дорога к бессоз­нательному» и что в терапии оно должно пониматься как особый язык. Другая тенденция выражала мнение, что сно­видение по своему характеру ничем не отличается от всех составляющих психоаналитического сеанса.

Изменение названия, хотя и свидетельствовало о возоб­новлении устойчивого интереса к этой теме, одновременно указывало на смену акцента, который стал более неопреде­ленным и более радикальным — «Так что же можно сказать о сновидении в анализе?» Практический статус сновидения в аналитической ситуации уже заранее не предполагается. Ибо его определенный Фрейдом теоретический статус: сно­видение — это галлюцинаторное исполнение желания — оставляет все вопросы без ответа, так как организация вы­полнения желаний и защит эффективно играет его роль в трансфере («роль» как в спектакле на сцене).

Сама формулировка названия конференции подсказы­вала, что в 1971 г. аналитики относились к сновидению уже не так, как в 1958 г., и что наше понимание сновидения со временем вполне могло измениться. Я вспоминаю, как воз­вращался с заседания, мысленно обдумывая выдвинутое мной предложение проводить различие между сновидени­ем как объектом, как местом и как сообщением. С некото­рой ностальгией я пришел к выводу: «Сновидение уже не то, чем оно было раньше!» На следующий день я услышал от пациента с кушетки следующие слова, увиденные им как надпись на стене: «Ностальгия уже больше не то, чем она была раньше», — такое предложение заставляет человека видеть сон.{PAGEBREAK}

Но хватит о событиях.

Если мы рассмотрим сновидение как объект и как нечто связанное с объектом ностальгии, отражающим неопреде­ленные желания субъекта, то это даст нам не одну-единственную связь, а ряд «направлений использования»; при этом функция сновидения у разных людей будет различ­ной. Во всяком случае эта функция для современных ана­литиков неизбежно отличается от того, чем она была для Фрейда. Банальное замечание, но что из этого следует?

Прочитав Traumdeutung, мы склонны смешивать объект исследования — сновидение — с методом интерпретации и с теорией психического аппарата, которую этот метод по­зволил сформулировать автору. Однако в отношении взаи­мозависимости этих трех терминов нет ничего абсолютно­го. Анализ сновидений, и прежде всего своих собственных, явился для Фрейда средством распознавания функции пер­вичного процесса, как будто под микроскопом. Но, вероят­но, в попытке оспорить всякие ошибочные представления, часто получающие подкрепление в книгах о сновидениях, Фрейд быстро отмежевался от романтизма и мистицизма онейрического, от идеи о том, что сновидение по привиле­гии своего рождения непосредственно связано с бессозна­тельным. Я вспоминаю об одном конкретном предложении, поначалу могущем показаться неожиданным, где Фрейд (1923) абсолютно ясно говорит о своих оговорках — веро­ятно, в качестве возражения Юнгу — по поводу места «за­гадочного бессознательного». В 1914 г. Фрейд добавил к Die Traumdeutung следующее примечание: «Долгое время при­нято было считать сновидения тождественными их явному содержанию; но теперь мы должны в равной мере остере­гаться ошибки его со скрытыми смыслами сна». Фрейд не­сколько раз подчеркивает, что сновидение — это не более чем «форма мышления», «мысль, подобная любой другой». Эту идею следует сравнить с убеждением в том, что, хотя на значительную часть «мыслей сновидения» аналитик может оказывать свое влияние, «на сам механизм формирования сновидения, на работу сновидения в строгом смысле этого термина никогда никоим образом повлиять нельзя: в этом можно быть вполне уверенным». Желание Фрейда управ­лять своими сновидениями привело его к анализу их кон­струкции, пути их формирования, а не к изучению условий их образования и той творческой силы, свидетельством ко­торой они являются. Его интересовали механизмы снови­дения. Работа сновидения, или, другими словами, ряд транс­формаций, обусловленных исходными факторами — инстин­ктивными импульсами и отпечатками дня, вплоть до конечного продукта: пересказанного, записанного и выра­женного словами сновидения. Что же можно извлечь из этого продукта после того, как он вышел из машины сновиде­ний, чего можно добиться до того, как эта машина зарабо­тает вновь, действительно ли желание спать можно свести к предполагаемому первичному нарциссизму?

Фрейд, несомненно, осознавал необходимость «заверше­ния» своего «Толкования сновидений» на основании изуче­ния связи между состоянием сна и сновидениями. Но это «метапсихологическое дополнение к теории сновидений», по-видимому, никак не сказывалось на интерпретации сно­видений и не ставило под сомнение их функцию как «стра­жа сна». С другой стороны, связь между желанием спать, желанием видеть сны и желанием сновидения (представ­ленным в нем самом), не является центральным моментом представлений Фрейда. Внимание его привлекает не толь­ко изучение трансформаций, их механизмов и законов: это еще и до и после. Однако, если эту работу можно прекрасно изучать на модели сновидения, то для изучения формирова­ния сновидения модель не подходит. Сам Фрейд с большой проницательностью анализировал работу сновидения, ког­да дело касалось других формирований бессознательного — забывчивости, симптомов, явления «дежа вю» и так далее. Когда же дело касается бессознательной фантазии и транс­фера, задача усложняется, ибо процесс построения посто­янно размывает строгость конструкции.

После того, как между различными бессознательными образованиями было установлено структурное соответствие, все психоаналитические исследования устремились на оп­ределение их различий. Этот путь был открыт Traumdeutung, являющейся для нас не книгой об анализе сновидений, тем более не книгой о сновидениях, а книгой, открывающей законы логоса сновидений, закладывающей основы психо­анализа.{PAGEBREAK}

Нельзя оспаривать тот факт, что локализовать первич­ный процесс в отношении переноса сложнее, чем в тексте сновидения: это уже не вопрос текста. Но нет никакого пси­хоанализа (я не говорю анализа) вне того, что движется, сдерживается, но все же прорывается в трансфер, в дей­ствие, даже если оно проявляется лишь словами. Я не каса­юсь вопроса, хотя и фундаментального, правомочности постановки знака равенства между «сеансом» и сновидением. Это предубеждение может заходить настолько далеко, что абсолютно все содержание сеанса может считаться поддаю­щимся интерпретации. В принципе это уже спорный воп­рос, на практике такое предубеждение чревато риском тер­рора преследования и послушания, последствия которого кляйнианская школа, по-видимому, не принимает во вни­мание. Фрейд сосредоточился на самом сновидении и пре­небрег способностью иметь сны.

Сновидение как таковое не должно быть избранным объектом для анализа. Нам хорошо известно, что немало случаев излечения достигнуто без какой-либо интерпрета­ции сновидений и даже без вклада с их стороны, и что за­частую анализ сновидений связан со случаями, когда тера­пия продолжается неопределенно долго. Но для Фрейда, Фрейда как человека, сновидение несомненно и безуслов­но было чем-то избранным. Сегодня мы все знаем, что Фрейд провел свой самоанализ посредством методической и постоянной расшифровки собственных сновидений (см. Anzieu, 1959): на протяжении некоторого времени он буквально назначал встречи своим сновидениям и, что еще более удивительно, его сны являлись на эти встречи. Мы исказили и умалили бы их роль, если бы приписывали им только простую функцию посредников, позволивших Фрей­ду «полностью признать свой Эдипов комплекс» и так да­лее. Это совсем иное дело: для Фрейда сновидение было перемещенным материнским телом. Он совершил инцест с телом своих сновидений, он проник в их тайну, он написал книгу, сделавшую его завоевателем и хозяином terra incognita.

Была осуществлена первая метаморфоза, главенствую­щая над всеми другими — от неописуемой головы Медузы до ставящего загадки Сфинкса: все, что оставалось — толь­ко разгадать загадки. Фрейд стал таким, как Эдип в конце своей жизни. Аффективная сила была такова, что три чет­верти столетия его последователи вновь изучают тело, став­шее корпусом его сновидений: читайте тело буквально.

Нет необходимости взывать к Эдипу Фрейда или к Фрей­ду, ставшему Эдипом, чтобы установить, что сновидение — это объект, наделенный либидо сновидца, носитель его страхов и наслаждений. Достаточно и повседневного опыта. Но психоаналитики, по крайней мере в своих печатных рабо­тах, мало уделяют внимания отношению к сновидению-объекту. Аналитики уже не говорят о сновидениях наверня­ка, кроме тех, чей сюжет связан с послушанием или обольще­нием, — а таковыми, в определенной мере, были все сновидения, поверенные Фрейду. Каждый из нас может убе­диться, что сновидение, каким бы обманчивым ни было его содержание, стоит между аналитиком и анализируемым: ничья земля, защищающая обоих, хотя ни один не знает — от чего. Представление сновидения на сеансе часто пере­живается как спокойное возбуждение, если можно так вы­разиться; перемирие, временное затишье, восторженное со­участие. Соучастие частично обусловлено тем фактом, что возникает сенсорный обмен между зрением (пациента-сно­видца) и слухом аналитика. Но временное затишье обус­ловлено тем, что в результате совместного всматривания и вслушивания нечто отсутствующее становится ощутимым на горизонте — присутствует, оставаясь отсутствующим. Однако, фактически, многие установленные ассоциативным путем переплетения являются конвергентными; неважно, что аффект нельзя изменить, между сновидением, выражен­ным образами, и сновидением, выраженным словами (мож­но сказать, умерщвленным), все равно остается расхожде­ние. Ранее я упоминал о питающей романтическую тради­цию взаимосвязи между сновидением и нескончаемым объектом ностальгии: она, по меньшей мере, дважды запе­чатлена в каждом сновидении — в его регрессивной цели и в самом расхождении. Вклад сновидения состоит в том, что у обоих партнеров оно склонно удовлетворять поиск эфе­мерного объекта (теряющегося и обнаруживающегося, от­сутствующего и присутствующего, никогда полностью не достигаемого) по ориентирам, которые, указывая на объект, отдаляют его. В этом можно найти определенное успокое­ние. Разве не покорено уже самое буйное сновидение? Нео­жиданное находит убежище в укрытии: в окруженных сте­ной садах, в городах, где архитектурные стили различных эпох соседствуют друг с другом, в ограниченном участке моря… Бессмысленное обретает форму, не согласующееся множество в конце концов обосновывается в одном снови­дении. Его неопределенная форма удерживает меня на рав­ном расстоянии от моих внутренних объектов и от нужд реальности, отчасти более или менее связанных с супер-эго — парадокс, определяющий свою собственную цену, осо­бенно, когда он больше уже не владеет мною, когда я осво­бождаюсь от него, рассказывая о нем. Сновидение прерыва­ется кошмаром в намного большей мере, чем пробуждением, способным поддерживать сладкую, волнующую неопреде­ленность.{PAGEBREAK}

Именно так я сейчас интерпретировал бы слова Ната: «В конце концов, сновидение — это только сновидение». Ав­тор этих слов, однако, не смог аналогичным образом по­ставить под сомнение трансфер, актуализирующий психи­ческую реальность как иллюзию. Но двусмысленный харак­тер предложения остается и говорит о том, что оно касается сновидения только как объекта: сновидение, даже в момент его протекания и независимо от силы влияния отпечатков дня, несомненно, никогда не бывает фактическим, но оно может актуализировать и возродить подавленное, что часто вызывает потрясение. Его воздействиями управляют отно­шения, которые мы с ним поддерживаем. Но ведь каждое сновидение направлено на достижение истинной цели: во что бы то ни стало — полное удовлетворение желания, его осуществление. И каждое сновидение предоставляет «пра­вильную» галлюцинацию, отличающуюся этим от настоя­щей галлюцинации, остающейся всегда проблематичной для субъекта. Возможно, само восприятие сновидения является моделью всей перцепции: большим восприятием, чем все, что возможно ощутить и воспринять в состоянии бодрство­вания.

Давайте рассмотрим один распространенный стереотип: «Прошлой ночью мне снился сон, но я помню лишь его обрывки». Никто не обращает особого внимания на такое сообщение, все ждут, что последует дальше. И только, если сообщение повторяется с некоторой настойчивостью и если последующий пересказ сновидения более-менее связный, оно может быть осмысленно иначе: в этом случае оно ука­зывает на отношение, которое субъект пытается поддерживать со сновидением-объектом в тот момент, когда переда­ет его на рассмотрение третьему лицу. Тогда очевидна связь с Эдиповым комплексом, опирающаяся на представление аналитической ситуации: «Вы должны понять, при чем так, чтобы я убедился, что Вы понимаете, что я никоим образом не соответствую этому сновидению, этому телу, на которое позволяю Вам бросить взгляд. Интерпретировать его, про­никнуть в него — в Вашей власти. Но острое удовольствие, никогда полностью не удовлетворяемое, испытанное мною и увиденное Вами только мельком, — мое». Моя гипотеза заключается в том, что каждое сновидение связано с мате­ринским телом настолько, насколько оно является объек­том анализа. В представленном мной примере анализируе­мый запрещает себе знать его. В других случаях субъект использует «аналитический» метод разложения на элемен­ты, чтобы овладеть ситуацией посредством кусочков тела сновидения и так далее. Сама патология субъекта раскры­вается в «использовании» сновидения, а не в его содержа­нии. Сновидение-объект вторично захватывается в ораль­ной, анальной и фаллической организации, но первона­чально процесс сновидения связан с матерью: разнообразие представленных в нем тем и даже тот диапазон значений, что оно дает терапии (фекалии, настоящее, произведение искусства, «воображаемый ребенок», «интересный» орган, фетиш) — все разворачивается на фоне этого исключитель­ного взаимоотношения. Сновидение — это прежде всего усилие поддержать невозможное единение с матерью, со­хранить неделимую целостность, вернуться в пространство, предшествующее времени. Вот почему некоторые пациенты косвенным образом требуют, чтобы к их сновидениям не подходили слишком близко, чтобы тело сновидения не тро­гали руками и не жевали, чтобы «представление вещей» не превращали в «представление слов». Один из них сказал мне: «Это сновидение в большей мере приносит мне удо­вольствие, чем интересует меня. Оно как картина, состав­ленная из кусочков, коллаж».

Такая аналогия с картиной подводит нас к вопросу о месте. Место сновидения — его пространство — имеет отношение к тому, что пытается очертить нарисованная сном картина. Первичному характеру изображенного в сновидении уделялось недостаточно внимания: сновиде­ние делает видимым и представляет дежа вю, которое стало невидимым.

Нейропсихологические исследования парадоксальной фазы сна теперь экспериментально подтвердили этот пер­вичный характер образов. Представляется так, что снови­дение соответствует фазе бодрствования, в противополож­ность фазе глубокого сна, и это подтверждается быстрыми движениями глаз, как если наблюдающему сон приходится рассматривать нечто. Здесь также обретает свое полное зна­чение представление о сновидении как о киноэкране — даже если клинические эксперименты изредка сталкивают нас с «пустыми сновидениями», как подчеркивает сам Левин (Lewin, 1953). По крайней мере, наблюдения Левина дела­ют очевидным, что каждый образ сновидения проецирует­ся на особый экран или, как сформулировал бы это я, пред­полагает пространство, где может реализоваться изображе­ние. Основная суть не в том, что сновидение разворачивается как фильм (сравнение, даже оговорка, часто употребляемое сновидцами). Оно может принимать и форму драмы, се­рийного романа или полиптиха. Но не может быть фильма без экрана, спектакля без сцены, картины без полотна или рамы. Сновидение — это ребус, но для изображения ребуса нам требуется что-то вроде листа бумаги, а для головолом­ки нужен тонкий лист картона. Фрейд заметил, что один из приемов, используемых работой сновидения, состоит в том, чтобы принимать во внимание его воспроизводящую спо­собность: «мысли сновидения» могут быть представлены только в виде зрительных образов». Иными словами, «ви­димость» удовлетворения желания должна быть показана в образе, ибо бессознательное в представлении не нуждается. Последнее, наоборот, нужно сновидению. Насколько мне известно, Фрейд не уделял внимания последствиям этого требования и не занимался анализом достоверности пар «видимое-невидимое» и «желание-зрелище». Он изучал толь­ко модификации, проходимые абстрактным в процессе кон­кретизации.{PAGEBREAK}

Позвольте мне здесь заметить, что если художникам по­надобилось так много времени для достижения намечен­ной цели — изображения на холсте своей мечты (цели на­столько же спорной по отношению к требованиям живопи­си, как и к развертыванию процесса сновидения) — то это потому, что между работой сновидения и работой художни­ка существует глубокое соответствие.

Разговор о месте сновидения ведет, в первую очередь, к рассмотрению следующего противоречия. С одной сторо­ны, действия конденсации и смещения, уловки, замены и полной перестановки, т.е. способы функционирования пер­вичного процесса в целом — все это предназначено не только для работы сновидения, и, как указывает Фрейд (1900), нет необходимости «допускать для него особой символизирую­щей активности психики». С другой стороны, сновидение реализуется в особом внутреннем пространстве. И нам хо­рошо известно, что есть и другие места, где проявляется инстинкт, где ид выражается без самопредъявления. Суще­ствует представление «здесь» — возможно, поле инстинкта смерти — когда инстинкт остается привязанным к компульсивным действиям (повторам судьбы), равно как и пред­ставление «там», более проблематичное; в нем всегда при­сутствует инстинкт, создающий открытое пространство для работы и действия. Сновидение же находится где-то посе­редине.

Когда Фрейд, спрашивая себя о «по ту сторону» или «да­лее чем» принципа удовольствия, возвращается к проблеме травматических сновидений, он признает необходимость предварительных условий для становления сновидения как удовлетворения желания: способность видеть сон требует, чтобы он «свершился до следующей задачи». Все размышле­ния в работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920) в конечном итоге направлены на определение этой задачи. А пока давайте рассмотрим следующую гипотезу: сновидение не может функционировать согласно своей собственной ло­гике до тех пор, пока пространство сновидения — «психи­ческая система» — не определится как таковое.

Точно также, как притязание сохранить «резервный сек­тор», отстоящий от поля трансфера при обращении к реальности, проверку сновидения аналитиком и пациентом в терапии можно рассматривать как свидетельство стремле­ния определить границы бессознательного (если бы после­днее могло иметь местоположение), ограничить первичный процесс всего лишь формой (гештальтом).

Объект сновидения, пространство сновидения: связь меж­ду этими двумя измерениями сновидения очень тесная. На практике мы непрерывно переходим из одного в другое. Схематически я бы различил два типа отношения к объекту сна, представляющие два типа специфической защиты от возможностей сновидения: воздействие машины сновиде­ния и сведение последнего к внутреннему объекту. Я наме­ренно сохраняю описательный стиль.

С анализируемыми-анализирующими (analyses-sants), мы встречаемся не только в последнее время, просто теперь их стало больше. Они — специалисты по шифровке и расшиф­ровке, изобретательны в игре слов, сведущи во всевозмож­ных комбинациях, способны спорить с самыми тонкими аналитиками и умело «разлагают на составные части». Это можно назвать сопротивлением, которое необходимо рас­сматривать как нынешнее воплощение «интеллектуального сопротивления». Оно известно давно и при видимой раци­онализации, отрицающей аффект, должно присутствовать в агрессивном трансфере. В отличие от простой рациона­лизации ментализация — это инвертированный эквивалент беседы: осуществляется «таинственный скачок» от психи­ческого к ментальному.{PAGEBREAK}

Удивительно, что психоанализ легче обнаружил этот ска­чок в соматической сфере: его цель — пресечь любую интерпретацию аналитика, заранее оспорить ее или заста­вить терапевта ограничиться диапазоном возможных интерпретаций. Пусть так. Но сопротивление чему? Зна­чению? Утверждать это можно, только апеллируя именно к тому, чего, по-видимому, нет у таких пациентов: к опы­ту — ощущению сновидения. Уважение к тексту сновиде­ния часто приводит к стиранию различия между снами, изложенными в письменном виде (или запомнившимися до сеанса), и сновидениями, вновь открытыми в ходе се­анса. Совершенно ясно, что, следуя за пациентом по пути интерпретации содержания сновидений, можно лишь под­держивать отношения занятного соревнования по интел­лектуальной акробатике. Выслушав пациента, иногда зада­ешь себе вопрос: а действительно ли он прожил свое сно­видение, или оно приснилось ему просто как сновидение и именно для того, чтобы пересказать его.

«Использование сновидений в анализе представляет со­бой нечто весьма далекое от их предназначения», — писал Фрейд (1923). Это случайное, но глубокое замечание рас­крывает «ответственность» психоанализа в этой перверсности сновидения, только что упомянутой мною. Ибо мы име­ем дело с перверсией: подчинить и атаковать, разбить вдре­безги объект сновидения, сделать аналитика-свидетеля соучастником своего удовольствия — разве это не напоми­нает сексуального извращенца, обращающегося с телами других как с машинами для удовлетворения своей собствен­ной фантазии? Может ли желание осуществиться, может ли интерпретация дать удовлетворение? Такой пациент при­носит сновидение за сновидением и безжалостно манипули­рует образами и словами. Сновидение будет непрестанно отодвигать самоосознание, в то время как он будет утверж­дать, что ищет самоинтерпретации. Я бы сказал, что такой пациент ворует у себя свои собственные сновидения. Сны меняются вместе с анализом и с нашей культурой. К при­меру, стоит только прочитать несколько рассказов Виктора Гюго о сновидениях. Хотя можно сказать, что они заметно выделяются вторичной обработкой, все же для него и для нас они остаются событиями ночи, созвучными с события­ми дня. Психоанализ некоторым образом подавляет крас­норечие онейрической жизни.

Использование сновидения в качестве объекта для ма­нипуляции и потворства (использование, конечно же, не являющееся монополией перверта), — это одна сторона от­ношения к объекту сновидения. Я обрисовал его грубыми штрихами, почти карикатурно, потому что считаю это об­ластью нашей практики, которой уделяется мало внима­ния. Другой аспект можно найти в сновидениях, где рас­сказчик как бы желает продлить полученное удовольствие, хотя и мало интересуется фактическим содержанием сна. В той мере, насколько формирование сновидений и, прежде всего, их запоминание будет проявляться как общая наблю­дательность анализа, можно надеяться, что анализируемый субъект получит от них первичную и вторичную пользу. По­этому важно понимать, какой аспект онейрической актив­ности таким образом утверждается, инвестируется и даже эротизируется. Это может быть сновидение как таковое, представление другого места, гарант вечного двойника или инсценировка, «собственный театр» с безостановочным че­редованием ролей. Или он соответствует одному из меха­низмов сновидения — в этом случае больше источников для интерпретации. В функционировании этих механизмов всегда можно найти нечто полезное, так же, как это делает автор в своих методах письма: конденсацию, собирающую в одном образе отпечатки множества вещей и событий, или противоречивые впечатления и любимую Гроддеком компульсивность символизации — стремление бесконечно со­здавать новые связующие звенья, ничего не теряя при этом, но лишь удовлетворяя желание отрицать радикальное раз­личие. Особенно ценным представляется смещение: фак­тически оно предоставляет анализанду возможность никог­да не оставаться в одной точке, а находить неуловимый, ускользающий фокус, отличаться от принятой перспекти­вы, всегда находиться в другом месте и потому быть гото­вым «выйти из рискованной игры без потерь». Субъект отож­дествляет себя с самим смещением, будто с фаллосом, ко­торый повсюду и нигде, неуничтожим и больше, чем вездесущность. Это особое отношение к объекту сновиде­ния часто обнаруживается аналитиком-зрителем, зрителем чужих снов. Конечное богатство «идей, что грядут» факти­чески нацелено на то, чтобы исключить аналитика, напом­нить ему, что сновидение нельзя с кем-то разделить. По­этому пространство сновидения — это территория (как в этологии — территория животного). Сновидение — это внут­ренний объект, оставляемый сновидцем для себя, он ис­пользует лежащий в основе сна солипсизм в своих собствен­ных интересах: это его собственная вещь, она принадлежит ему, он выкладывает вокруг нее свои ассоциативные ка­мешки не для того, чтобы показать путь, а чтобы очертить свою территорию, напомнить себе и аналитику тот факт, что она принадлежит ему. Вот почему интерпретация, даже если ее хотят и ждут, немедленно оказывается ограничен­ной, не имеющей эффекта прорыва. В конечном счете про­цесс сновидения отклоняется от своей основной функции — обеспечивать удовлетворение желания или заставлять его проявляться — и принимается за цель сам по себе. Снови­дец привязывается к своим снам, чтобы его не унесло по течению, а в постоянном и стабильном объекте, каковым является аналитик, находит «место швартовки» (corps mort), гарантирующее возможность остановиться.{PAGEBREAK}

Заметим, что такую позицию можно легко описать с точки зрения сопротивления и трансфера. Но при этом теряется нечто из сфер удовольствия и страха: либидная экономика, различимая как в работе сновидения, так и в отношении к сну. Интерпретация продуктивна, когда желание и страх, фигурирующие в сновидении, актуализируются и увеличи­ваются.

Говоря о перверсии сновидения, или его сведении к внут­реннему объекту, следует предполагать, что существует ис­тинный характер сновидения, что он бывает завершенным и вмещает возможности, развитие которых — одна из целей терапии.

Читая Винникотта, поражаешься тому, как он заставля­ет сновидение прийти, как будто бы выуживает его. Вот его фраза: «Теперь я начал повсюду выуживать сновидения» (Winnicott, 1971). Такой подход еще более эффективен в тех случаях, когда автор не хочет предлагать (для него это эв­фемизм навязывания) интерпретации с символическими намеками, с которыми пациент всегда рискует согласиться, находя в этом удобный случай упрочить свое ложное «я». Эта сдержанность повсюду видна в «терапевтических кон­сультациях». Она доходит до недоверия к «фантастическо­му», недоверия, контрастирующего с вниманием и уваже­нием к «истинному» материалу сновидения. Но в сновиде­нии не стоит искать значение конфликта, которое можно раскрыть в другом месте — иногда в поведении ребенка во время сеанса. Обсуждая свою игру в рисунки с детьми, Винникотт (Winnicott, 1971) ясно заявляет: «Одна из целей этой игры состоит в том, чтобы добиться непринужденности ребенка и тем самым подойти к его фантазии, а значит — к сновидениям. Сновидение мож­но использовать в терапии, ибо тот факт, что оно при­снилось, запомнилось и пересказано, означает, что матери­ал сновидения, вместе с его волнениями и тревогами, находится в пределах возможностей ребенка».

Если мы проследим аналогию дальше, то она приведет нас к гипотезе, с которой мы начинали. Насколько они близки друг к другу: ребенок, который, чтобы заснуть, дол­жен сосать краешек своего одеяла (Winnicott, 1953), и взрос­лый, который должен видеть сон для того, чтобы продол­жать спать! Мы убеждены, что оба они заболеют или сойдут с ума, если их лишить этой маленькой, почти неощутимой вещи: кусочка одеяла, обрывка сновидения — они не смо­гут вынести разлуки с вещью, связывающей их с матерью; лишенные переходного сновидения, они впадут в одиноче­ство, передающее вас другому и отнимающее вашу возмож­ность быть наедине с кем-то (см. Winnicott, 1958). «Оста­лись лишь его обрывки». Но давайте признаем за жалобой убеждение: чем меньше осталось, тем большая часть про­буждающей силы объекта принадлежит мне. У меня есть все, что мне нужно, ибо я получил все, в чем нуждаюсь.

А теперь давайте рассмотрим экран сновидения. Левин (Lewin, 1953) связывает его с желанием спать, прототипом которого является сон хорошо накормленного ребенка; чи­стый экран без каких-либо зрительных образов отождеств­ляется с грудью. Визуальный ряд обеспечивают другие же­лания, нарушители сна; они формируют сновидение.

Различие между состоянием сна и сновидением, конеч­но же, существует; оно использовалось Фрейдом, но не до­ходило до того, чтобы определиться как прямая оппозиция. Мы знаем, что так обстоит дело в нейропсихологических исследованиях; и я полагаю, что к такому же заключению приводит и работа Левина. Нужно принять во внимание двусмысленную сущность, свойственную самой неопреде­ленности переживания удовлетворения — одновременное оральное насыщение и утоление голода/жажды, а также страстное стремление вновь познать не столько состояние удовлетворения потребности, сколько процесс в целом. Именно этот процесс, пронизанный тревогой и возбужде­нием, ищет сновидец, тогда как состояние сна удовлетво­ряется снятием напряжения.

Таким образом, создается впечатление, что целью сно­видения является временное прекращение желания, а не достижение удовлетворения; объектом желания выступает само желание, тогда как объектом желания спать является абсолютная, нулевая точка успокоения.{PAGEBREAK}

Поэтому экран сновидения следует понимать не только как поверхность для проекции, но также и как поверхность для защиты, она образует экран. Спящий человек обретает в экране тонкую пленку, защищающую его от чрезмерного возбуждения и губительной травмы. Это, конечно же, на­поминает «оберегающий щит», ту мембрану, что Фрейд (1920) предполагает в метафоре с живой клеткой. Но если щит оберегает от внешнего, то экран сновидения защищает от внутреннего. Именно здесь «биологическое» и «культур­ное» сливаются друг с другом. Барьер, ограждающий от инстинкта смерти, служит также барьером, предупреждаю­щим инцест с матерью, инцест, сочетающий радость и ужас, проникновение в плоть и акт ее пожирания, рождение тела и его смерть.

Теперь мы можем лучше понять, почему «связующая» функция сновидения зависит от способности его воспроиз­вести (воспринять и пересказать). То, что я могу видеть, представить самому себе, уже является чем-то, что я могу удерживать на расстоянии: уничтожение, растворение субъекта сдерживается. Сновидение — это центр «видяще­го — видимого» (voyant — visible, Мерло-Понти). Я могу ви­деть свои сновидения и посредством этого вижу. Смерти, как все мы знаем, нельзя смотреть в лицо. Кошмар — это признак поворотного пункта. Сравните это с ясной уверен­ностью одного из пациентов-детей Винникотта в отноше­нии субъекта одного из его «ужасных» снов о ведьмах: «Иног­да, вместо того, чтобы проснуться, мне хотелось бы про­должать спать и узнать, что же такое этот ужас!» Затем я чувствую, что в мое царство (страшное сновидение) вторглись. Я больше нигде не ощущаю себя дома. Меня ограби­ли (обманули) до такой степени, что я могу блуждать «в глубине своей страны» — но отданный связанным по рукам и ногам силам, неизбежно губительным и смертоносным — вследствие того, что они всемогущи.

Конечно же, нет ничего абсолютного в отношении про­тивоположности сна и сновидения — или, если хотите, между принципом Нирваны и принципом удовольствия: желание спать и желание видеть сны взаимно пересекаются. Что-то от желания спать проникает в сам процесс сновидения, нацеленный в своих различных формах на регрессию; и объекты первого — возвращение к его истокам — имеют тенденцию впитывать формы последнего. И напротив, наши сновидения окрашивают и видоизменяют состояние сна в целом. Можно даже установить что-то вроде равновесия: когда желание спать сильнее потребности во сне, желание видеть сон превращается в необходимость сновидения. И даже больше: когда конфликт непрерывно проигрывается на сцене внешнего мира, тогда вход на сцену сновидения для нас закрыт. Все место занимает «реальное» простран­ство. Объекты, в которые мы вложили, инвестировали ли­бидо, захватывают интересы эго и сексуальные инстинкты, смешивая их и тем самым мобилизуя всю наличную энер­гию. И тогда сон — это прежде всего восстановитель (выра­жение употребляется в кляйнианском смысле); он восста­навливает нарциссизм, «чинит» внутренний объект, раско­лотый на части деструктивной ненавистью. Сновидение работает для того, чтобы эго было «исправлено».

И последний вопрос: если сновидение, в сущности, есть нечто материнское, то не имеет ли его интерпретация от­цовскую природу? Как мы видели, ее часто избегают, зара­нее оспаривают, как будто останавливают словами: «Замол­чите, из-за вас я потеряю свое сновидение, оно угаснет». Верно и то, что интерпретация в целом — это «символичес­кая рана», но, так же, как и рану, ее можно желать: по определению, она отодвигает подальше все, что не может быть названо, но в то же время уничтожает видимое — «мое сновидение угаснет». Отцовская природа интерпретации видна и в том, что даже при желании выразить ее иносказательно, она выступает редуцирующим агентом по отноше­нию к множественному смыслу образов: она вводит законы о бессмысленном и в бессмысленном; наконец, слова ана­литика проникают, в сексуальном смысле, в тело сновиде­ния, которое само по себе является проникающим. Поэто­му силу аналитика лучше всего сосредоточить в области интерпретации сновидений: сила речи является ответом во­ображаемой силе сновидения и занимает ее место. Можно сказать, что это убийство, наверняка — замещение. Но это замещение осуществляется задолго до любой словесной интерпретации: само сновидение — уже интерпретация, пе­ревод, и представляемое в нем уже схвачено, запечатлено. Приснившийся сон дарит нам иллюзию, будто мы мо­жем достичь того мифического места, где нет ничего не­связного: где реальное — воображаемо, а воображаемое — реально, где слово — это вещь, тело — это душа, одновре­менно тело-матка и тело-фаллос, где настоящее — это бу­дущее, взгляд — это слово, где любовь — это пища, кожа — это пульпа, глубина — это поверхность, но все это располо­жено в нарциссическом пространстве. Желание проникнуть в сновидение, несомненно, служит ответом на страх, сме­шанный с чувством вины: страх оказаться проницаемым для сновидения — защитой, и успешной защитой от кош­мара. Но нет, глубокие воды сновидения не проникают в нас — они несут нас. Выходом на поверхность в бесконечно повторяющемся цикле — взаимопроникновении дня и ночи — мы обязаны сновидению: убежище тени в низине дня, яркое перекрестье лучей во тьме, пересекающее наши дни и ночи до того момента, который человечество всегда позволяло себе называть последним сном, мечтая в дей­ствительности о сне самом первом.